ЭТЮДЫ ОБ УЧЕНЫХ: МИХАЙЛО ЛОМОНОСОВ: «МОЙ ПОКОЯ ДУХ НЕ ЗНАЕТ»

Писать о Ломоносове – дерзость. О нем писали Л. Эйлер, Д. Менделеев, К. Тимирязев, С. Вавилов, П. Капица. Ему посвящали свои страницы классики нашей литературы: Г. Державин, А. Радищев, Н. Карамзин, В. Белинский, А. Герцен, Н. Чернышевский, Н. Добролюбов, Н. Некрасов, Д. Писарев. О Ломоносове писал А. Пушкин. Он сказал о нем замечательно, точнее всех: «Ломоносов был великий человек. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». Но говорить о корифеях мировой науки и не сказать о нем – дерзость тоже. Может быть, более непростительная.

Прежде всего – о некоторых мифах, окружающих это имя, возникших, скорее, по доброму, чем по злому умыслу, и незаметно укоренившихся, подменив истину.

В представлении многих Ломоносов, совсем мальчик, сын темного поморского рыбака из бедной, затерянной в снегах деревеньки, движимый некоей неведомой силой, вдруг все бросает и пешком идет в Москву учиться.

Во-первых, в Москву отправился 19-летний, взрослый парень, широкоплечий силач, который с 10 лет ходил в море и был дублен самыми злыми северными ветрами. Во-вторых, в Москву отправился единственный наследник человека, весьма обеспеченного, пользующегося авторитетом и известностью. И наконец, в Москву пришел вовсе не неуч, слепо, как росток к солнцу, тянувшийся к знаниям, а юноша, уже прикоснувшийся к науке своего времени, уже сделавший первый жадный глоток из чаши истины, понявший, что жажду эту побороть он в себе теперь не в силах, и лишь в Москве он сможет утолить эту жажду.

Его разносторонность и огромность сделанного им подсознательно рождают уверенность в его научном долголетии. Между тем Ломоносов умер рано: ему не было 54 лет, а самостоятельным научным творчеством занимался всего 24 года. В истории мировой науки немного можно найти примеров подобной творческой интенсивности.

И человек этот за короткий свой век отведал из всех чаш горестей, столь щедро поивших затем его великих потомков – от Радищева до Менделеева. Он, ставший еще при жизни воплощением русской культуры, испытал на себе всевозможные виды унижений и умалений этой культуры. Он получал подметные анонимки, как получал их потом Александр Пушкин. Его травила церковь, как травила она многие десятилетия спустя Льва Толстого. Его труды высмеивались, как высмеивались гениальные откровения Лобачевского. Сколько сил потратил он на борьбу с иностранным засильем в русской Академии наук, на борьбу с тайными союзами бездарностей, на борьбу, которую продолжал Бутлеров.

Над ним издевались монархи и ненавидели монаршие холопы, как издевались и ненавидели они славнейших сынов нашего отечества.

Леонард Эйлер был едва ли не единственным его современником, который понял масштабы его ума и оценил глубину его обобщений.

Отдавая должное заслугам Ломоносова, Эйлер отмечал его «счастливое умение расширять пределы истинного познания природы...». «Нынче такие гении весьма редки...» – продолжает Эйлер. Да ведь они всегда были и, увы, остались редкостью...

Через два столетия Сергей Иванович Вавилов говорил об энциклопедизме Ломоносова как о его внутренней потребности. Сам Ломоносов писал: «Стихотворство – моя утеха, физика – мое упражнение». Но ведь «утеха» привела, по существу, к реформизму в русской поэзии, стала революцией в истории развития русского языка. Даже не прикоснувшись к науке, он уже вписал бы свое имя в историю русской культуры как поэт.

Сегодня нельзя говорить о русском изобразительном искусстве без работ Ломоносова, который, по мнению нашего крупного искусствоведа и художника И. Э. Грабаря, был первым человеком, постигшим тайны античной мозаики. Для двора Елизаветы он и был только поэтом и художником. Могли ли представить себе эти роскошные, надутые тщеславием недоросли, что и века спустя будут восхищаться его потомки прозорливостью и быстротою этого уникального ума!

Поражает какая-то чудодейственная ясность, простота, трезвость, если допустимо так сказать – здравость смысла в работах Ломоносова. Есть факты, как стало известно сегодня, истолкованные им односторонне или неверно. Но нет ни одного факта, обратив на который внимание, Ломоносов начал бы тушевать смысл, облекать истину в хрупкую словесную скорлупу туманных формулировок, намеков на некую непознаваемую силу, таинственную природу, необъяснимый феномен.

Не только тем знаменит Ломоносов, что создал целые новые науки – такие, как физическая химия, не только россыпями открытий в астрономии, физике, химии, геологии, географии, истории, кристаллографии и других науках, но самим подходом к научному творчеству, самими методами постановки научных задач. Единение теории и практики для Ломоносова – истина азбучная. Он радостно отмечает: «Мысленные рассуждения произведены бывают из надежных и много раз повторенных опытов».

Разумеется, в наше время это звучит как нечто само собою разумеющееся. А тогда? О каких опытах могла идти речь, когда есть уже извечные и непогрешимые ответы Аристотеля на загадки окружающей нас природы?! О, как трудно ему было! При всех неурядицах в жизни Леонарда Эйлера насколько счастливее и легче складывалась судьба его открытий. Эйлер открывал новое, нечто до него неизвестное. Ломоносов почти всегда, открывая нечто новое, вступал в бой со старым. Здесь требуется не просто гениальность, но и мужество, упорство, упрямство наконец, или, как говорил о Ломоносове Г. В. Плеханов, – «благородная упрямка».

Всю жизнь работал на пределе, теперь сказали бы «на износ». Учился, просиживал за книгами не часы – сутки. Экономил на всем. Из дроби делал палочки свинцовые – ими писал. А то шли с приятелями на московские пруды дергать перья у гусей, чтобы не тратить лишнего. Недоедал в молодости постоянно. Меню в Германии «из нескольких селедок и доброй порции пива». Летом 1743 года (за два года до избрания академиком!) писал в Академию наук, что «пришел в крайнюю скудость». «Нахожусь болен, и при том не токмо лекарство, но и дневной пищи себе купить на что не имею, и денег взаймы достать не могу». О последних годах жизни его рассказывала племянница Матрена Евсеевна: «Бывало, сердечный мой, так зачитается да запишется, что целую неделю не пьет, не ест ничего, кроме мартовского (пива) с куском хлеба и масла».

Крупный, позднее полный, но быстрый, сильный, нрав имел хоть и добрый, веселый, но крутой, вспыльчивый до ярости. Когда в Германии разругался с Генкелем – наставником по горному делу, – изрубил и изорвал в ярости все книги и бушевал так, что привел «все строение в сотрясение». А когда однажды задумали его ограбить три матроса на Васильевском острове, он пришел в такое негодование, что одного уложил без чувств, другого с разбитым лицом обратил в бегство, а третьего решил ограбить сам: снял с него куртку, камзол, штаны, связал узлом и принес «добычу» домой. Недаром Пушкин замечает: «С ним шутить было накладно».

Став уже признанным, окруженный почетом (раз даже сама государыня Екатерина – подумать только! – осчастливила визитом!), привычек своих Ломоносов не менял. Небрежный в одежде, в белой блузе с расстегнутым воротом, в китайском халате мог принять и важного сановника и засидеться с земляком-архангельцем за кружкой холодного пива, ибо «напиток сей жаловал прямо со льду».

Умер он в общем-то от пустяковой весенней простуды. Потрясенный этим известием, Семен Порошин, воспитатель 10-летнего Павла I, поспешил во дворец, чтобы сообщить наследнику российского престола о столь печальном событии.

— Что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал, — бросил в ответ курносый мальчик.

 

Я. Голованов

Дополнительная информация